Он уплыл. Да, уплыл; как и все те верхние шишки, которые правили Барновцем. Уплыл в Кручень; А может, малов Яр. Он ничего никому не говорил; даже не брал с собой вещей. Когда слуга входил в пустые покои, он видел, что свечка всё ещё горела. Собранная служанкой сумка висела на спинке стула. Если прикоснуться – казалось, ещё теплая, словно не остывшая после рук воеводы. Но он уплыл. Меховая шапка пылилась на том месте, где Людвик оставил её в последний раз. Его последней просьбой, единственной, которую он сказал своему слуге – чтобы никто, и никогда не трогал его вещи. Он ничего не объяснял.
Говорят, он явился поздно. Петухи даже не думали петь, а солнце было в самом-самом низу, ещё не выглядывая с уровня моря. Дымел холодный ветер; иногда подвывал, приоткрывая уже едва приржавевшие ставни. За ними никто не ухаживал. Большая часть людей перестала заниматься своими обязанностями; может, ирония судьбы, может, явь, но тем, кто остался в Барновце, явно было не до ухода за вещами былого. Тогда-то он и пришёл. По крайней мере, так говорят. Уже проседевшие волосы, с чего-то, совсем немытое лицо, и этот уродливый шрам на лице после ожогов. Говорят, что когда он проходил по коридору, зевала заметил его по бликам от обгоревшей кожи. Гладкая как шёлк, и неприятно поблескивала в свете маслянки.
В чём-то рылся; что-то выкидывал, что-то куда-то пихал. Тот парень клялся – слышал, как ломают половицы кочеркой, отковыривают гвозди с неприятным железным звуком, которым пробирало до мурашек. Но он не рискнул войти – лишь сидел и слушал, прислонившись ухом к стене. Скрежет, шаркание, шаги. Иногда он слышал, что кто-то двигает койку. Но пытаясь взять себя в руки, желая войти и поймать того, кто его пугал до нутра просто самой мыслью о том, что это мог оказаться воевода – совсем не выходило. А потому желудок неприятно крутило ещё несколько минут, прежде чем всё затихло.
Когда другой десятник на пару с дежурным вошли в комнату, увидели лишь откорчёванные доски, надломанный камин и пропавшую шапку. Окно было выбито с петелек, и неприятно похрустывало влево-вправо от слегка усиливавшегося ветра. Пыльные и залежавшиеся шторки поблескивали через лунный свет. Они оба встали и смотрели в никуда;
Это был он. Конечно, кто-то мог говорить иначе. Некоторые утверждали, что это был лишь воришка. Пусть будет так – но у стен есть свои уши. Даже в из меховой шапки можно достать енота; может, когда-нибудь он вернётся, но останутся ли те, кому будет дело?
Это был Сикорский.